В одной из комнат громадной питерской коммуналки жили две сварливые дамы. Были они родными сёстрами, и, если бы не разница в шестнадцать лет, поклясться можно было бы, что двойняшки! Оба иссохшие, худые, с поджатыми как у курицы губами, с одинаковыми тугими пучками на голове. По дому ходили в серых, унылых костюмах, словно забыли расписание дня траура. Их терпеть не могли все жильцы коммуналки, побаивались и даже немножко презирали.
Молодёжь негодовала на сестёр за нескончаемые упрёки: мол, зачем музыку так громко врубили, почему гостей собрали, не стыдно ночью возвращаться, что за безобразие… Детвора остерегалась их не меньше стоило забыть выключить свет в уборной или обертку от конфетки у подъезда оставить, как моментально по всей коммуналке разносился разнесчастный рапорт родителям.
А вот милая Никитична раздражалась на них вообще за всё, что только можно: за их образование, которого у нее самой не было, за бездетность, за стойкое отсутствие семьи и за особую, исключительную манеру лезть в душу всем и вся. Она, к слову, никогда ни на кого не стучала, даже если мальчишки очередной балкон чуть не спалили. Глядя на новые проказы детей или вечерние «приключения» жильцов, только хитро улыбалась да подмигивала, молчком покрывая маленькие шалости.
Детвора Никитичну обожала. Да в коммуналке этой детей, что грибов после дождя. Шум, смех, кто-то обязательно норовил что-то уронить или заорать.
Часто старшая из сестёр Алевтина Петровна показывалась из комнаты, поджимая свой ротик и отчитывая всех на свете:
Ну что за безобразие, можно ли орать так громко? Может, у кого отдых? Дядя Петя после смены пришёл, кстати! Или, может, кто роман пишет! и непременно указывала на дверь сестёр, где Валентина Петровна, по преданию, сочиняла книгу.
Соседи над нею тихо посмеивались, а Никитична громче всех:
Валь, когда книжку допишешь-то? Я уже седая с тех пор! Читать хочется не могу терпеть, поддразнивала она да заливалась смехом, за ней и остальные.
Валя сжимала свои тонкие губы до ниточки и молчала, а потом забегала в комнату да плакала на плече сестры:
Алька, зачем ты книжку мою вспомнила, над нами ж и так смеются…
Да пусть себе, Валька, смеются, успокаивала её Алевтина, соседство ж почти родство, в обиде на них нет смысла…
А в 1941 грянуло: война, Ленинград взяли в кольцо. Голод нагрянул не сразу, поначалу и тепло было. Коммуналка затихла, привыкала к талонам и пустым комнатам, к похоронкам, к воям сирен, к утрате привычных запахов и к единственной, пугающей тишине.
Больше никто не играл на гитаре, ребята прятки не затевали. Тишина стояла такая, что, казалось, любое слово отзывается эхом. Сёстры стали ещё тоньше, костюмы болтались будто на костях. Они по инерции следили за порядком и теперь уже за другим.
Никитична появлялась редко, а потом и вовсе исчезла. На поиски отправлялись Алевтина с Валей днями, но старуху так и не нашли.
Весной 1942 года первая смерть: умерла мама Толика, мальчишка остался один, на целый Ленинград одинокий стал. Жалко Толю всем было, да война не выбирает. А жизнь по привычке продолжалась про сироту подзабыли.
Только Валя с Алей не забыли взяли мальца под крыло, подкармливали, ухаживали. В октябре Толяну стукнуло одиннадцать. Потом сиротели Вася с Женей отец на фронте, а вестей никаких. И этих братьев приютили дамы в серых костюмах.
Вообще, всех детей тянули к себе, как магнитом, было бы у них двенадцать рук всех бы обняли. Суп стряпали казённый, водянистый, но душистый так, что хоть пальцы облизывай. Неизвестно, из чего они его мастерили, разве что из силы духа на косточке, но нарекли суп «Разгильдяй».
Баб Аля, а почему суп так называется? спрашивал недоверчиво Толик. Ты ж Витьку разгильдяем звала!
При этом упоминании у Алевтины глаза слезились Витьки уж не было полгода как, но мальцу отвечала:
Толяшка, варим мы его по-разгильдяйски. Смешиваем всё, что наберётся: и крупу, и макароны, и клейстер если удастся. Разгильдяйское дело!
А тушёнки, если, случайно, заваляется? уточнял мальчик.
Вот, если повезёт ещё и тушёнки ложечку, улыбаясь, крошечный кусочек сахара вручала, причём шептала, чтобы ни зернышка не пропало.
Поначалу всё происходило у всех по своим углам, а потом всех осиротевших позвали в единственную комнату жить. Теплее вместе и как-то не так страшно. Баба Валя рассказывала сказки, те, что в недописанной книжке остались и новые, что сама придумала. Без её историй детни не ложились, просили:
Баба Валя, сегодня про Волшебную Сосну расскажи?
Конечно, расскажу, начинала с добродушной улыбкой.
Каждому своё дело: Толян печь топил, Вася дрова таскал, девчонки воду носили с Невы и суп помогали мешать. У Женьки голос был звонче колокольчика, каждое утро он зачинал песню, и все подхватывали, даже если под нос себе фальшивили.
Однажды Алевтина на улице подобрала девчонку, еле дышавшую выходили. Потом Валя привела мальчонку, потом ещё, и ещё…
К концу блокады в их комнате стало двенадцать детей и все выжили. То ли чудо, то ли женская смётка и упорство. И даже после войны тот же «Разгильдяй» суп варили: выросли детишки, разлетелись кто в Москву, кто в Сочи, но о своих бабушках Аде и Вале не забывали ни разу.
Жили они в той же питерской коммуналке долгие годы. Дети приезжали к старушкам, помогали, и до ста лет почти обе дотянули. Валя даже книжку свою издала: «Моя питерская коммуналка» и кучу рассказов добавила про своих бывших воспитанников. А каждое 9 Мая вся семья уже с внуками и правнуками неизменно собиралась за столом у двух бабушек. И главным угощением был, конечно же, тот самый «разгильдяй» суп выживальщиков.
Не было в мире ничего вкуснее этого блокадного супа такая вот простая еда, доверху наполненная добротой и настоящей силой.