Когда вспоминаю те далёкие времена, кажется, что это не я был тем человеком тем, кто провёл тридцать зим в одиночестве в старом домике на склоне Уральских гор. Никто не заглядывал к мне, никто не ждал меня внизу за быстрой рекой, а если и слышал я другой голос так только ветер, когда он гудел и плакал между заросшими лиственницами. Говорил я только с ним да с тенью моей покойной жены, Варвары. Даже старый кот, Мурзик, давно ушёл и с его исчезновением от дома остались только зола да молчание.
Шёл тридцатый год. Зима выдалась лютой снег и ветер валили всё, как будто хотели смести гору с лица земли. В такие зимы я почти всегда не выходил на улицу без необходимости: медленно топил печь, берег поленья, да не открывал дверь никому, кто бы ни пришёл. Последний раз, когда кто-то появлялся на пороге, это был лесник с приказом из волостного правления и тот ушёл, прихрамывая и с предупреждением «Чужим тут не рады». Моя изба стояла на вершине, как последняя точка на карте лучше обходить стороной.
Но тем декабрьским вечером услышал я настойчивый стук не ветка, не зверь, а человеческие суставы, отчаяние в каждом ударе. Я медленно взял ружьё из привычки, но не поднял его. Открыл дверь до конца. На пороге стояли десять женщин. По лицам видно: не сибирячки, а черкески. С лица и по серым, обмороженным ступням, по черным косам сразу понятно. Все насквозь промокли, укрыты старыми одеялами, голодные, злые от холода и долгой дороги. Впереди стояла босая, на руках у неё что-то завернуто в платок, то ли дитя, то ли рана. Я ни слова на их языке не знал, но и не требовалось. Я впустил их. Они молча зашли будто тени скользнули мимо, ни одна не взглянула на меня.
Самой младшей не было и пятнадцати; самой старшей годы такие же, как у меня. Кто-то дрожал, кто-то тихо плакал. На всех тревожное, тяжёлое молчание, папоротник на душе. Я подбросил дров в печь, снял ружьё, дождался, пока дверь не хлопнула за их спинами и только тогда понял, как их пришествие толкнуло трещину в моём старом мире.
В ту ночь имён мы не знали ни я их, ни они моё. Женщины сели к печке размораживать ноги, разжались только на рассвете. Я не стал спрашивать откуда и почему; только к младшей протянул кружку кипятка. Едва пальцами обхватила, чуть не выронила. После, когда снег и ветер снова завыли, я понял: в этот дом ворвалось что-то новое тепло.
На следующий день, когда я глядел, как они спят на сбившихся в кучу одеялах, увидел, что у босоногой черкески в платке ребёнок, девочка, не плачет, только еле дышит. Я достал мазь старой Варвары, шерстяные носки, оставил у печки. Она кивнула. Вечером сама смазала дочери ноги, а на рассвете шёпотом сказала: «Залиха» так её имя. Я ткнул себя в грудь: «Я Егор». Остальные молчали, но в комнате стало чуть легче дышать.
Шли дни, снегу не убавлялось. Я перебрал заначки еды, выкопал запас картошки, повесил одеяла на окна, потому что в доме теперь каждый клочок был на вес золота. На четвёртый день заговорила старшая, со шрамом на щеке. Назвалась Сакинат. Русским владела плохо, но всё объяснила: село их сожгли, мужиков и мальчиков убили. Те, что выжили, ушли в леса без провизии, оружия не дали, только то, в чём были. Трое сестёр умерли в пути. Похоронили молча, не плакали некогда было. А теперь пришли к русскому старику потому что больше не к кому.
Я слушал молча, вышел во двор, зарезал козу, сварил суп, накормил до отвала. Ночью взял Евангелие лет десять не раскрывал. А одна, молчаливая, Лейла, села рядом. Я ей: «Слово Божье». Она рукой коснулась обложки. «Спасение». Не понял книгу имела в виду, дом или меня? Да и не важно: слово поселилось в груди, как семя.
Неделя за неделей женщины окрепли, девочка Заира наконец закричала, чем обрадовала всех: жива. Я сложил новую плиту, испекли лепёшки, засмеялись впервые с того дня. Уже и старушки помогали, те, что молодые рубили дрова, а Сакинат начала даже улыбаться. Но так не бывает, чтобы тишина продолжалась в горах, где всё решает сила, а не совесть. Первые следы появились на снегу сапоги, подковы. Я не спал, смазывал ружьё, сидел на крыльце до рассвета.
Когда Сакинат подошла с дочкой на руках и спросила: «Что случилось?», я показал на лес: кто-то следит. Спросила наши? Я только плечами пожал: свои, не свои беда всегда одинаковая. Утром следы были ближе. Кто-то подошёл к сараю и ушёл. Я знаю таких: заходят не за добром, а пугают, ждут, что испугаемся и сбежим. Но меня так не возьмёшь. Я подозвал Сакинат, Лейлу, показал: нас провоцируют. «Значит, будем держаться».
Изба моя не крепость, но сколочена крепко. Я забил ставни, сложил дрова у низких окон, расставил капканы уже не на зайцев, а на людей. Старшие точили кухонные ножи, младшие таскали воду хоть на день, хоть на два хватит. Главное не бояться, а занять руки.
Ночь была тревожная, никто не спал. Все по очереди сторожили. Я просидел с ружьём в обнимку, но засыпал иногда, только уже не о супруге тосковал во сне, а видел костёр, потухающий под копытами чужаков. К утру настоящий дым. Мой сарай горел, трещал на угольях, и трое мужиков верхом стояли у края поляны. Не сунулись дальше, только один насмешливо поднял руку, будто бы попрощался, и поскакал прочь. Но предупредил ясно: «Знаем, что ты прячешь тут людей. Вернёмся».
Сакинат выругалась по-черкесски не стал спрашивать перевод, всё и так понятно. Лейла обняла дочь и в глазах блестел не страх, а злость. Говорю им: «Это не конец. Проверяют, на что хватит нас». «Так и мы, если надо, сами их проверим». Уважал я этот дух, хотя понимал: десять женщин с ребёнком, старик-пастух, ни села поблизости, ни волости. Только мы.
Я стал учить женщин обращаться с ружьём, дал Лейле старый наган с тремя патронами: «Если придётся не промажь». Она кивнула. Ночью атаки не было. Только наутро одна из девушек, Лейла, плакала у сарая. Я сел рядом: «Подожгли, чтобы испугать. Получилось?» «Нет, только горько». Положил руку на плечо: «Печаль не слабость».
Прошло два дня, но малыш Заира не переставала плакать: горела, лихорадка. Лейла плакала: «Умрёт» Я вспомнил, что Варвара делала: кипятила кору ивы, смазывала сосуд смолой, пар лечил горло. Лейла следила за каждым движением, впитывая, будто рецепт на спасение. К утру жар спал, а душа у всех окрепла. Но только стали чинить дверь в снег рядом с порогом впилась стрела: древко из дуба, наконечник кремень, клеймо не из здешних. Спокойно занёс в дом, Сакинат побледнела. «Эти нас ненавидят». Значит, и чужие, и свои нас теперь гонят.
Я бросил стрелу в печь. Никто не сказал ни слова, только Лейла села рядом, руку положила на мои пальцы. «Ты нас уже спас». Я смотрел ей в глаза не на морщины, не на платок, а на силу внутри. Девочка сама ещё, но материнская выносливость крепче дуба. Молча помолился ночью не за себя, а за всех нас.
Через час после молитвы снова шорох: в снежном вихре стоял мальчишка лет двенадцати, смуглый, в рваной рубахе. Не сказал ни слова, только положил на ступени связку вяленого мяса и беззвучно исчез. Мы не ели ту еду три дня, ждали, что это или знак, или подстава. А следы его словно дух был, ветром замело.
Утром опять появились следы. На сей раз не один, пятеро, может, шестеро. Ходят по дуге, высматривают, где защит слабее. Я вернулся в дом, молча вскипятил чайнику. Женщины всё поняли. Сакинат вскоре сама спросила: «Вновь приходили?» «Ждут, пока сбежим» не договорил: никто вслух не хотел думать о ночной атаке.
В тот же вечер, когда Талия складывала одеяла у печки, находит перо чёрное с серебристыми кончиками не здешнее. Я бросил его в огонь.
В ту ночь собрались все у печки, пели старые песни русские и горские, детские, тихо, чтобы не тревожить малышей. Под завывания ветра мы почти поверили, что дом наш настоящий дом, а не приют для беглецов. Но вдруг крик прорезал тишину женский, резкий, из-за снега. Я отскочил, схватил ружье, услышал кричит опять: «Помогите!» ловушка. Но Лейла уже на пороге. Я сдержал её, тогда Сакинат сказала: «Решаем сейчас». Я пошёл сам, один.
В лесу, как призрак, нашел я девушку босая, в крови, с растрёпанным лицом кинулась ко мне. И сразу стрела пронеслась мимо. Я бросил её за валун, отвечая выстрелом. Ранил оказывается, мальчишку. Следующая тень выскочила за телом но я не стрелял. Дотащил девушку до дома, женщины впустили, залили кровью пол бинты, вода, травы. Её звали Динара, сбежала, спаслась, но жила два часа, прошептав только: «Братья» Похоронил я её у сгоревшего сарая. На могиле ничего, ни слова. В доме потушили свет, сидели молча всю ночь.
На рассвете маленькая Заира не переставала плакать это был не мой, а чужой, младенец у порога, в мехах, с белым пером. «Спас одного убил другого», словно сказано было нам. Взял я девочку назвали её Мирра. К ложу её положили Заиру, и вдруг обе уснули. Три ночи было тихо, после опять напряглись: тишина страшней угроз.
На четвёртую ночь я услышал голоса снаружи, не русские и не черкесские, но понятные. Сквозь щель увидел десятки фигур, факелы, копья, в центре старик в белом тулупе с лицом, выкрашенным в красно-чёрное. Это был изгнанный князь, я знал. Дом наш не выдержал бы натиска толпы. Но первая заря показала их нет, только снег. Следы заметены так опытные разведчики умеют. Война-загадка.
Я вышел, поклонился могиле Динары и заметил новое чёрное перо предупреждение. Вернувшись, сообщил женщинам: «Они здесь. Смотрят на нас». Сакинат лишь вздохнула, Талия крепче закуталась в платок: «И что будет?» «Думаю, идти надо». Дом мы едва отремонтировали, сгоревший хлев на месте, посадили фасоль про запас. Сейчас уходить значит рискнуть всем. «Не убежать всю жизнь», твёрдо ответила Сакинат, «Я не прошу бежать. Я прошу выжить»
Но никто уходить не хотел. Даже мальчишка, прибившийся к нам без имени, прильнул, как к родным сам точил деревянного орла от тоски по родине. Три дня готовились, укрепляли окна, копали окопы, делали копья, варили смолу и гудрон. На пятую ночь собаки залаяли так, что казалось это сама беда пришла. В полосе костров вышел только князь. «Вы даёте приют врагам», начал на ломаном русском. «Мы помогаем выжившим». Он потряс кинжалом: «Женщины и дети должны быть со мной, иначе умрут». Я не отступил: «Сначала придётся убить меня». Он только кивнул это позволено.
Никто не спал следующей ночью. Когда снег пал густой, как шерсть, и послышались боевые крики, мы были наготове. Сначала выстрелил я, потом Сакинат с ножом бросилась встречать, дальше женщины и дети тащили малышей в подпол, мужчины держали дверь, я с новым помощником, трактирщиком Егорычем из соседнего хутора. Все, кто входил, получал сталь или свинец.
Бой длился час, другой. В сарае нашли Егорыча с раненым плечом, а у его ног мальчишку, крепко сжимавшего саблю. Под утро тишина дом стоял, хоть и объеденный пламенем и затрещавший по швам; люди внутри были целы. На снегу замороженные красные пятна, опасная память о ночи.
Егорыч лежал неделю, лицо белесое, плечо подлечили женщины отварами и травами. Он не жаловался ни разу. Женщины не плакали до тех пор, пока малышей не уложили, пока печь не остыла. Тогда Сакинат обняла Талию, Лейла сидела возле Мирры и Зарифы, слёзы просто текли по щекам молча.
Я чинил дом и сарай, но иногда застывал с молотком в руке, думая не о смерти, а о том, что сделал малыш. Мальчик, лет семи, стал на защиту других, убил и не заплакал. Вечером сел рядом: Это не убийство, а защита, сказал я ему. Ты защитник теперь. Есть разница. Он ничего не ответил, только слеза прокатилась по щеке.
Женщины устроили молчаливую молитву сожгли полынь, передали друг другу веточки можжевельника. Я не мешал, просто стоял в стороне и чувствовал, как эти огоньки переводят нашу боль в память, а память в надежду.
А когда стемнело, в деревню вошёл новый человек мужик, весь общипанный, но с весёлым глазами. Назвался Семён Цыганков тоже из дальних изгнанников. Спросил, может ли остаться. Я махнул: «Ступай, только топор бери». Он не прося помощи, начал сразу колоть дрова, починять крышу. Был немногословен, но дело знал.
Шли дни. Каждый утро приносило что-то новое: дети смеялись, женщины лепили игрушки из глины, мальчишки учились ставить ловушки, девочки шили синие ленточки для кос. Я построил на краю поляны фундамент кто-то спросил: «Дом?» «Нет», улыбнулся я, «Школа». Теперь здесь был не только дом маленькая деревня на горе, где каждое имя новое чудо.
Когда весной пришло письмо без обратного адреса, без подписи: «Придут ещё. Пятнадцать детей, все бездомные. Надо принять», я даже не удивился. Женщины приняли решение быстро строим ещё, не бросим, всех поднимем. Такая судьба не одному мне теперь решать.
И снова пришла весна, и на гору, по рыхлому снегу, поднялись пятнадцать ребят, босых и голодных, но живых. Две девочки, девять мальчиков, пара совсем крошек всем нашли место у огня. Никто не спрашивал, как и почему. Я глядел на самую старшую: «Ты теперь дома». Она не сразу поверила, только сжала мою руку и прошептала: «Спасибо». В ту ночь сварили щи, скромные но для них это был пир.
Дни текли, дети освоились. Один рисовал животных углём на берёзовой доске. Другой воткнул палки у огня, играл с Мурзиком и смеялся, когда тот шипел. Зарифка вскоре пошла, а Мирра начала смеяться, и этот звон, будто открылись окна в мир. Даже самые молчаливые теперь ходили смело по двору у них появился дом, и это значило больше, чем что-либо ещё.
На рынок в Верхотурье мы ездили всей толпой смешно и неловко. На страже было трое мальчишек постарше, плелись на лошадях. Торговки давали Ахмеде ленточки, которых год назад не смогли купить. За сушёных зайцев нам дали мешок соли и пару новых тёплых шалей. Мужики спрашивали: «Кто вы, откуда?» Я только улыбался: Мы строим здесь дом для всех, кто забыт.
Однажды приехал местный урядник, резкий, с портфелем: «Слышу, на вашей горе живут черкески да дети без паспортов. Закон?» Я сказал: «Семью строим, не колонию». Он посмотрел школьный класс, дети за книгами, Семён строгает скамейки, женщины вяжут. Посидел, записал в книжку: «Не посёлок, но и не лагерь». Потом молча ушёл: «Пусть будет, раз так».
Позже, летом, на гору поднялся старик Трофимов, с которым я когда-то грызся ещё по молодости. Теперь он сказал: «Слышал, у тебя тут семья. Нет, возразил я, не семья, больше: дом для всех». А он мне: «Завидую. Пусть так».
И пришло время, когда старый барак сгнил, построили новый дом. Мальчишки-выросли, девушки стали матерями. Я глядел, как ночью под фонарём возится детвора новые, чужие, но родные. У костра мы пели песни, ученики читали сказки, а женщины смеялись, как давным-давно в горах под звёздами.
Таких зим уже не повторялось. Больше не было одиночества, старого холода. Изба наполнилась светом, музыкой и жизнью так, что даже ветер, пролетая мимо, не вёз с собой тьму, а только обещание завтрашнего дня.
