Дорогой дневник,
Сколько уже раз я возвращалась к этому зимнему дню, будто снова проживаю его каждый раз заново. Мороз тогда был лютый, даже скрип снега казался уж чересчур звонким и лишним дома все попрятались, дым из труб струился сизый, успокаивающий.
Я шла через покосившийся переулок между заборами из вяза, не чуя под собой ни валенок, ни тяжести, что давила изнутри. Там я и столкнулась с ней та самая женщина, законная жена Григория. И ведь могла бы быть на её месте я, но не стала. Всё вроде бы правильно, по совести, а душа мою правду не признаёт: не то, чтобы я ей завидовала, но жжет, будто горячий уголёк спрятан под сердцем
Акулину, так называли соперницу мою, все в селе знали с малых лет. Белое у неё лицо, румяное, круглое, глаза выразительные, в золотых ресницах. Григорий для меня был будто из другого мира: выше, честней, недосягаем. Акулина же теперь жена, мать, бабка, опора Где же правда? Почему всё не так, как мне в детских снах казалось? Всю жизнь я считала, что он мой суженый, и удивительно смотреть теперь на чужую, которая заняла моё место, да так, что и не придраться
Ведь бывают в жизни уродства явные: кто без рук рождается, кто без зрения, и это хоть объяснимо, а моя боль тайная, почти постыдная, как безмолвная рана, известная одной мне, Татьяне Панкратовой.
Прошла к дому Григория случайно будто бы три дня не видела его в сельсовете, тоскливо даже, захотелось убедиться, жив ли. Пригляделась к дому его, к занавесочкам туда не заглядывала, а взгляд Акулины сразу уловил мой.
Как ты, Татьяна Павловна? по-женски безыскусно спросила она, сдержанно, будто по привычке.
Да живу
И я живая! засмеялась, раздувая руки, словно доказывая себе и мне эту простую истину.
Вся выглядела чисто воскресной: и шаль пуховая, и новенькие валенки, и платочек особый. В Покровке про неё судачили никогда, мол, ни в девках, ни в замужестве, не ложилась спать не умыв лица простоквашей. У неё своя домовитость, женская аккуратность.
Что ж нынче тебя в наш Загородний край занесло? спросила вдруг, явно чуя что-то скрытое.
Я соврала. Сказала не по делу, гуляю. На самом же деле из тоски душевной. Григорий для меня всегда был особенным. Его жена в разговоре держалась достойно, не колко, хоть я от неё ожидала упрёков: разве позволено в нашем селе так тосковать по чужому мужу, если у самой свой есть Михаил? А Михаил мой мастерит крылечки да табуреты, не пьёт, не ругается А всё не Григорий.
Я рискнула, спросила прямо:
Как Григорий Леонидович? Всё в трудах?
Акулина не обиделась. Даже улыбнулась устало:
Всегда он в трудах, ответила. Как не в сельсовете, так в комиссии. Такой он человек: когда молод был, у нас ещё родители помогали, а мы будто бы не догулили свою молодость. Мне мой покойный батюшка наставил иди за надёжного, и пошла я за Григория. А невестой быть то тоже надо уметь
И не пожалела? спросила я.
А разве есть с чем жалеть? Все эти прежние ухажёры, крики, пьянки не про нас. Был он тише всех, щупленький, в книжках больше знал толк, а оказалось самый надёжный. Вот и думали потом многие, что я счастье себе умыкнула так надо было им вовремя брать, но упустили!
Она улыбалась не как соперница, а как умная женщина, что многое понимает глупой, застенчивой девчонке.
Мы шли к её дому, устиновскому, мимо покровских улиц, где не так шумно, зато глазасто. Две женщины такие разные и такие одинаково женские в своей беде. Я уже не плакала внутренне: как будто само село стало свидетельством того, как многократно мы уже шли своими дорожками и ещё многократно сойдёмся где-то на пыльной тропинке. Вот только я бы не рискнула пригласить её в гости а она меня почти что силком повела в избу.
Дверь в хату, поскрипывающая широкая лавка, запах хлеба, детские голоса, книги за стеклянной дверцей на горке В руках у меня на мгновение дрогнула зависть: Григорий и жена, дети, книги, всё вроде бы настоящее, своё. А у меня только миг между прошлым и будущим, между мечтой и явью.
Пёс Барин ворвался на кухню, обтершись мордой о мои ноги, жалобно взвыл. На боках у него тёмные пятна. Я провела пальцами кровь. Не его. Акулина сердится:
Да мало ли где поцарапался Проклятый! А вдруг это Григория кровь?
Я едва удержалась, не зарыдала: что, если правда с ним что? Барин завыл, Акулина накинулась на пса, потом разозлилась уже на меня для неё это я, гостья, как наваждение, скептик и завистница. Она убежала в горницу, а дочь их, Лизонька, испугалась. Я спросила: на ком уехал твой отец? На костлявой Мокошке, ответила так мол, коней в доме нет, не на чем ехать помогать!
Я выскочила из дома, ломая двери, и только на дворе встретила мужа своего Михаил стоял у калитки, тёплый воздух изо рта, глаза полные недоумёнья.
Куда ты, Татьяна?
Надо мне, Миша. Отвори ворота.
***
Когда я добралась до Григория, кровь почти застыла на коне и на снегу. Устинов лежал белый, будто выточенный из снега. Живой, но голос слаб. Один волк убит, другой ранен ушёл в лес. Я его утешаю и сама не верю в чудо: что не одна в лесу, не чужая, что вот-вот согрею, спасу. Он смотрит на меня со страхом и смущением, но я знаю: теперь уж не уйти мне с этого пути.
Я везу его к себе будет моим, не чужим. Раненого лечить что тут такого, а на душе у меня впервые за много лет будто свет пролился. Теперь я не гостья, не посторонняя, а хозяйка своей мечты. Пусть все думают, что хотят, свою правду я у судьбы не украду и не попрошу.
Трудно дались эти несколько километров до села, усталость валит с ног, но я знаю, я поступаю, как сердце велит. Только вот, судьба оставляет всё по-своему: на встречу нам выехал зять Григория, забрал его у меня, и тут, у самой черты, я осталась одна, с пылающими щеками, с пустыми руками
Стояла и твердил:
А как же я? Как же я-то?..
Всё возвращается на круги своя, и только след от саней по насту память тому дню, украденному счастью, о котором, быть может, никто и не узнает, кроме меня и зимней тишины на покровских улицах.
