1950 год. Их семью уже давно прокляли в собственном селе продали дочь за сало, курицу да глиняный горшок, хотели забыть позор и спрятать непотребство в украинском болоте, не понимая даже, что их срам в итоге станет счастьем и спасением для других людей.
В самом сердце Полесья, где белая вода колышет камыши, а лес шумит то молитвенно, то грозно, стояла тогда затерянная в черниговской глуши деревня Млыновка. Ее дома сбежались кучно у самой опушки, будто прячась под низкими сучьями столетних дубов. Место это было оторвано от времени и людских скаженых дорог. Теперь пустырь да подснежники, даже на карте не сыщешь. Живы только в памяти тех, кто детство своё оставил среди заросших оград да хлипких мостков через ручей.
Каждый житель Млыновки знал семью Гавриленко. Про них даже шептаться побаивались люди они были темные, колючие, словно ежевика: Виктор, вечно хмурый, с тяжелым, прихрамывающим шагом, носил в себе какую-то глухую, не отпускающую никого тоску, а жена его, строгая, немногословная Мотрона, не улыбалась никогда. “Гаврилы” называли их в селе, и даже не столько потому что Гавриленко, сколько по их замкнутому, недоверчивому существованию.
Не обижали никого явно, но и кости у общего костра не грели. Жили своей, стылой долей, будто чужими были в своей же деревне. Виктор, если и выходил на работы к соседям делал это неохотно, смотрел в землю, на вопросы отвечал ворчанием да кивками, словно лазил за хвоей в ушку.
Семья была собрана крепко, все трое детей прятались за спинами родителей, смотрели исподлобья. Сыновья Алеся и Василь хмурые, крупные, неразговорчивые. Их сестра, Маруся, была меньше ростом, тонкая, с глазами тусклыми, серыми, как мартовский лед вылитая мать.
И вот однажды в окнах Гавриленко вдруг мелькнула чужая девочка светловолосая, хрупкая, как одуванчик на ветру. Случилось это, будто в тихий омут бросили камень.
Изба напротив, у самой дороги, принадлежала семье Колесниковых они видели всё первыми. Старшая дочь, Варка, с утра вскочила, что есть силы, подбежала к матери.
Мамо, глянь, что у Гавриленко деется! дыхание сбито, глаза зелёные, чипкие.
Йой, не лезь, буркнула мать Катерина, руки вытирая о старый рушник. На беду не насмотришься ты еще.
Да, мамо, не поймешь, что там! Новое дитя! Песня от него, как колокол! уговаривала Варка.
Поглядели они сквозь щели в плетне. На завалинке, под солнцем, что пробилось сквозь хмарь, сидела малышка волосы золотятся, лицо румяное, поет, будто в храме про лелеку да клен над хатой. Катерина не могла глаз отвести: ребенок не как у Виктора с Мотрей открытый, доверчивый.
Долго еще Катерина стояла в огороде, прислушиваясь к голосу, что нежно струился среди тополей, пока в дворе у Гавриленко не показалась Мотрона. Широкое, суровое лицо, тяжелый шаг и вот окрик страшный:
Галя! Тихо, сказала!
Светлое девичье личико вздрогнуло, губы дрогнули, но малышка не убежала, а только подняла на Мотрону взгляд какой-то непрошибаемой надежды, даже когда та ущипнула ее за плечо, присмиряя.
Катерина не сдержалась вечером, поведала мужу Андрию.
Ты думаешь, она им не рідна? задумчиво спросил он, ковыряя в комьях проса.
Дитя не их кровь! Не похоже шептала Катерина. Никто бы не заметил: у них двор высокий, хата крайняя.
Наутро Катерина отправилась к бабе Марии старейшей в селе. Та знала все тайны, роды и хода каждого.
Старуха, скажи, закричала Катерина, не в силах молчать, чей же ребенок у Гавриленко крутится?
Мария посмотрела пронзительно.
Молчи лишнее, голос вкрадчивый. Но скажу тебе: Мотрону гнали позором из соседнего Гребеника. Беды там у неё были до сих пор люди крестятся, вспоминая. Кто-то пустил о ней слухи, что, мол, подкинули ей дитя после одной страшной ночи окаянного дня, когда хлопцы с черного базара проходили через их хутор.
Катерина ахнула, крестясь.
Мария молчала, а потом добавила:
Потому и было Гале чужо на белом свете, хоть и звала Мотрону мамою.
Катерина долго молчала, слова старухи вязли в сердце камнем. С той ночи она уже не могла без тревоги смотреть на золотистую головку у соседей во дворе.
Время шло. Маруся, Алеся и Василь отгоняли приёмную сестру от своей компании, сторонились, смотрели ни то с жалостью, ни то с презрением. Виктор вовсе не глядел на Галю, будто не существовало её. А Мотрона грубела день ото дня, будто старалась с корнем вырвать из дома чужую память.
Как-то вечером Андрий, вернувшись с работ, застал жену в слезах.
Не по-людськи там жизнь! шептала Катерина, пряча лицо. Сердце рвётся, Галя як вечный пташок в клетке.
Но она не наша, тяжело, будто из вёдер воды настрёпанной, молвил он. Мы своё гляди. Их дом, их правда.
Но во снах, под черным небом Полесья Катерина не забывала ту песню, тот взгляд надежды ребёнка, которую даже мир чужой изгнать не мог.
Пришли лихие перемены в село. Решили под расселение Млыновку, всех на новые сёла переводить, кому в Чернигов, кому в Климовку. Колесниковым дали обмен дом в Климовке, работу на ферме, новое начало. Катерина спросила мужа:
Всех берем и скотину, и утку, козу, и курочку.
Всех своих, коротко утвердил Андрий. Но сердце глядело дальше через забор, за чужую судьбу.
Однажды ночью крики донеслись из хаты Гавриленко вой Виктора, сдавленный, отчаянный, как у раненого зверя, резкие окрики Мотроны и тихий, протяжный детский плач.
Андрий сжал кулаки, молча перелез через плетень.
В сенях картина: Виктор, налитый гневом, трясет дитя за худые плечи. Мотрона хмурится, молчит, будто ничего не происходит.
Что случилось? сурово произнес Андрий.
Бегать хотела! сидит у печи Галя пылинка, едва держится.
Говорю вам: заберите её! вдруг яростно бросил Виктор. Продам за что угодно! Нам только беда одна!
Андрий тихо, но твёрдо сказал:
Возьму её. Возьму с собой в Климовку. Я дам за неё свинью, козу, пять кур, и сто гривен сверху.
Гавриленко переглянулись. Мотрона с облегчением отступила в тень, Виктор лишь рявкнул:
Бери. С места и сейчас.
Галя всхлипнула, не сразу поверила. Но Андрий подошел, осторожно опустился перед нею, протянул твердую, натруженную руку.
Пойдём домой, доця. Теперь ты наша.
Вместе они вышли. Катерина, увидев мужа с девушкой за плечом, ушла в слёзы, опустилась на колени и в тех слезах уже не было печали, лишь бескрайняя, почти молитвенная благодарность за право наконец обнять свою дочь.
После переезда Галина сразу обрела новое имя Любов. Село ожило: дети заприметили светлую, приветливую девушку, учителя музыки в клубе сразу услышал её чистый голос. Научил нотно, играл вместе с ней на гармонике деревенские романсы и коломыйки. Мать Катерина говорила: “Ты нам как на счастье дана”.
Любов росла не по дням на радость семье и соседям. Она рисовала, шила, сочиняла историю за историей, собирала вокруг себя детей, пела на вечерах. На неё из городов выписывали атлас для сарафанов и рушников. Даже газета районная напечатала стихи её в номера.
Годы прошли. Любов не захотела уезжать “Мои корни здесь”, отвечала она. Вышила свой первый рушник на свадьбу племянницы до сих пор берегут внуки-антишники её рукоделия. Родила сына, потом внуков. Дети скакали вокруг бабы Лёбы, слушали вечерами её песни и сказки, кормились мамиными пирогами и шёпотом ночной молитвы.
На семидесятом году Любов Андреевна ушла тихо, без слёз, в кругу всей семьи. Муж держал за руку, пока губы не обмякли последний раз.
Перед этим вечерним летом, на лужайке среди ромашек и клёнов, она сидела среди детей, слушала, как в небе кружились аисты. Один из внуков спросил: “Бабушка, а кто твои родители?”
Любов улыбнулась с лёгкой грустью.
Радость звала меня матерью А однажды за меня отдали и сало, и курочку, и сто гривен.
Светлый голос её не звучал ни с обидой, ни с упрёком. Только тихая благодарность жизни за то, что утро однажды повернулось к ней лицом, что были чужие руки, государева милость, и чистый голос, который всю жизнь шёл в людях впереди неё.
Так закончилась история про девочку с золотыми волосами, что родилась под буроу-мрачным небом и поселилась в любви и песнях Климовки. И теперь, когда в деревне затихает ветер в полях, слышится где-то там, на заросших кладбищах и между кленами прозрачный, серебряный звон украинской песни о лелеке и белом клене, о том, как спасенная любовь становится корнями для целого рода.